30.03.2010 23:00
    Поделиться

    Иосифу Бродскому, поэту, которого одинаково как любили, так и боялись, исполнилось бы в этом году 70 лет

    (перевод публикации во вкладках Russia Now в The Daily Telegraph и The Washington Post)

    Дмитрий Быков :

    В России не было поэта, который не мечтал бы встретиться с Бродским, вне зависимости от своей любви или нелюбви к нему. За право ввернуть "А тут-то Бродский мне и говорит" многие продали бы если не душу, то почку.

    Я очень мечтал почитать Бродскому. Честно говоря, я не особо рассчитывал на похвалу, потому что, по-моему, Бродскому чужие стихи были в значительной степени безразличны. "А мне чужих стихов не надо, мне со своими тяжело", как любит повторять один замечательный автор. Но мне очень хотелось послушать и поглядеть. А наслышан я был достаточно.

    Тем не менее слаб человек, и когда я в 1994 году оказался в Америке, у меня была подспудная, постыдная и несбыточная мечта хоть издали поглядеть на человека, написавшего "Пока ты была со мною, я знал, что я существую". В силу ряда причин личного порядка я сам на тот момент был не уверен, что существую, и Бродский был мне большим утешением.

    У меня было поручение к близкому другу Бродского журналисту и писателю Петру Вайлю, который в сноске к какой-то своей статье меня упомянул, и это выглядело достаточным основанием напроситься на кратковременный визит к мэтру.

    Вайль со мной встретился в маленькой кофейне неподалеку от нашей гостиницы, и я стал деликатно его спрашивать насчет Бродского.

      - А что Бродский, - небрежно сказал я, - он не собирается книгу выпускать?
      - Собирается, очень много нового написал, - сказал Вайль. - И стихи замечательные, совсем не похожие на то, что было. Вот недавно он мне читал.

    При этих словах Вайль вырос в моих глазах как минимум на полголовы.

    - А он вообще принимает хоть кого-нибудь?
    - Он очень открытый человек, с ним вполне можно встретиться.

    Эта перспектива ослепила меня на три дня. Панически боясь навязываться Вайлю, я честно осуществлял программу CIA, предусмотренную для русского журналиста, со всеми ее прелестями вроде посещения штабов партий, выездов на дом к отставным политикам и других мероприятий, но мозг мой уже работал в заданном направлении. Представлял я себе примерно три варианта.

    Вариант первый, оптимальный. Вайль меня приглашает, тут входит Бродский, все сдержанно ахают и посиделки одним махом переводятся в иной регистр. Идет общий разговор, потом Бродский читает что-то новое, а потом добрый Вайль говорит: "Ну, а теперь пусть Быков почитает что-нибудь одно". А мне больше одного и не надо, у меня счастья полные штаны, я что-нибудь читаю, Бродский дружелюбно улыбается, говорит "недурно, недурно", добавляя, в своей манере, несколько теоретических соображений о поэте как орудии языка, не забывая своих излюбленных оборотов вроде "в чрезвычайно значительной степени". Я на крыльях несусь в свой "Шератон Манхэттен", сжимая потными руками надписанную мне "Уранию" (название сборника стихов Бродского): что-нибудь оригинальное, неповторимое, вроде "на память от автора". Место в русской литературе узаконено.

    Вариант второй, чудовищный. Бродский не в духе, я читаю, он разносит, а я, что самое ужасное, в своей манере киваю, улыбаюсь и соглашаюсь. Умри, Дмитрий, лучше не пиши.

    Вариант третий, самый отвратительный: общий разговор, я сижу чужим на празднике жизни, потом мне из деликатности предлагается почитать, я читаю, стараясь не смотреть на присутствующих, возникает короткая пауза, после чего разговор возобновляется, а меня как бы и нет. Я иду в "Шератон Манхэттен", а после 9 ноль-ноль пи-эм в Нью-Йорке купить бутылку алкоголя - большая проблема, и почему-то именно этот факт заранее приводил меня в полное отчаяние.

    Самое грустное было, что после этого я уже никогда не смог бы заставить себя хорошо относиться к стихам Бродского, потому что, повторяю, слаб человек.
     
    Наконец Вайль позвонил мне и сказал, что хочет передать со мною в Москву скромный подарок одному из общих знакомых, а заодно и купить мне на память книжку, которую я выберу сам. Мы опять сошлись неподалеку от "Шератона", за три дня до моего отъезда, в кофейне напротив книжного магазина.

    - А что ж вы не позвонили? - добродушно спросил Вайль. Иосиф был у меня позавчера.

    Я содрогнулся.

    - И как? - спросил я по возможности небрежно.
    - Ну, он почитал, поговорили, а на следующий день он уехал в Европу. В Швецию.
    - И когда теперь вернется? - спросил я совершенно упавшим голосом.
    - Месяца через два.

    Бродский снился мне с тех пор только единожды, вскоре после его смерти, в странном интерьере: комната-колодец, заставленная книгами по всем четырем стенам, снизу доверху. Тут же и стремянка, чтобы эти книги доставать. На этот раз Бродский был необычайно дружелюбен, поил чаем и говорил о чем-то веселом и приятном, и с ним было необыкновенно радостно, и можно было запросто сказать "Иосиф Александрович, а как это у вас здорово, помните": "Покуда время идет, а Семенов едет"; и объяснение этому сну как раз подыскать несложно. Один автор написал уже, что после смерти Бродского, каким бы холодным и закрытым его ни называли, каким бы отдаленным он ни выглядел, всеми владело чувство личной утраты, потому что он сделал фактом большой литературы именно обыденное интеллигентское сознание, мое-твое-наше. И кроме того, его работа касалась каждого пишущего, потому что всем было интересно, что он там делает, на своем передовом рубеже; и, наконец, огромная часть жизни прошла на фоне его текстов, так что понятно, почему, грозный и недоступный при жизни, после смерти он выглядит почти родным. Ужасно, если вдуматься.

    Чувство личной встречи с Бродским посетило меня единожды в жизни, когда я в самолете улетал из Америки с твердым пониманием того, что окажусь здесь опять не так уж и скоро. Самолетный рев, как всегда, звучал мужским хором, и в такт какому-то скрытому ритму хорошо было скандировать про себя:

    Родила тебя в пустыне
    Я не зря,
    Потому что нет в помине
    В ней царя.

    Это был очень поздний Бродский, не похожий на зрелого и на раннего, внезапно потеплевший, вернувшийся на миг к традиционной метрике:

    Привыкай, сынок, к пустыне,
    Как к судьбе.
    Где б ты ни был, жить отныне
    В ней тебе.

    В эту секунду я был страшно счастлив, что не увидел Бродского, потому что эти божественные стихи могли теперь существовать во мне чистыми и незамутненными, в высшем смысле анонимными, свободными от любого авторства, потому что человек такого сделать не может. И, разумеется, как было не гореть звезде за окном, где было, говорят, пятьдесят градусов мороза:

    Словно жжет свечу о сыне
    В поздний час
    Тот, Который сам в пустыне
    Дольше нас.

    Статья опубликована во вкладках Russia Now в The Daily Telegraph (Великобритания) 30.03.10 и в The Washington Post (США) 24.03.10

    Английская версия также доступна в формате E-paper на странице 7

    Тексты, опубликованные во вкладках, могут подвергаться стилистической правке со стороны газеты-партнера.

    Поделиться