23.01.2007 02:02
    Поделиться

    Борису Покровскому исполняется 95 лет

    Он давно уже существует в ранге патриарха, а теперь уже и "великого старика" русской оперной режиссуры. Его предшественниками были Станиславский и Немирович-Данченко. Его учениками - практически все, кто прошел у нас через опыт оперных постановок. Фактически он - последнее "рукопожатие" истории: классиков прошлого и ХХI века.

     

    Когда-то Борис Александрович Покровский прокладывал новые пути в Большом театре и на сценах мира, теперь его считают консерватором. Он же, невзирая на возраст, ярлыки, мнения, продолжает ставить спектакли на сцене созданного им Камерного музыкального театра и готовит к юбилею очередную премьеру. Как все "великие старики", он напоминает сегодня Дон Кихота, борющегося с ветряными мельницами коммерции и гламура, выплеснувшимися на дорогие ему музыкальные подмостки. Он искренне надеется, что опера не превратится в "свободно конвертируемый товар". И главное, что в новом времени не забудется закон подлинной культуры - почитание человека человеком. Накануне юбилея Борис Александрович Покровский согласился дать интервью для "Российской газеты".

    Утопия оперы

    Российская газета: Ваш юбилей будут отмечать и в Камерном театре, и в Центре оперного пения Вишневской, и в Доме актера. А Большой театр не предлагал вам устроить вечер?

    Борис Покровский: Мне трудно судить о том, что сейчас происходит в Большом театре - театре, в который я был влюблен с раннего детства и которому отдал большую часть своей жизни. Я не знаю, чем он радует сегодняшних поклонников и почему закрылся на такой неоправданно большой срок. Я не хочу также, чтобы мои слова воспринимались как горькие воспоминания о прошлом. Мне почти сто лет, и скоро все, что я думаю, остановится и превратится в нечто нереальное.

    РГ: Вы говорите о потустороннем, а сами ставите к юбилею комическую оперу Чимарозы "Тайный брак"?

    Покровский: Да, потому что оперный спектакль - это моя жизнь, мое дыхание, одухотворение. И это единственный род искусства, который благодаря гениальной музыке способен направлять, учить, поддерживать человеческое существование без надрывов и без ненужного назидания.

    РГ: А как вы ощущаете свои 95 лет? Какой вам видится собственная жизнь, связанная с прошлым веком?

    Покровский: Сейчас я уверен, что жизнь человека зависит не от него самого, а от судьбы, которая ему положена. Судьба же связана с тем, что нам прописано в жизни: ясное или темное, захламленное или радужное взаимоотношение с миром, с небом, с землей, с достижениями, величием и радостями. Моя судьба решилась в ХХ веке, но если взять мой опыт, то это будет особый пример. В первые годы советской власти я был молод, деятелен, работал на химическом заводе. И вместе с тем я был пианистом, с детства играл на рояле. Занимался у Елены Фабиановны Гнесиной, которая с сестрой Евгенией Фабиановной организовала тогда на Арбате на Собачьей площадке школу, ставшую впоследствии знаменитым институтом им. Гнесиных. Именно эти прекрасные дамы научили меня слышать, понимать и разгадывать творческие загадки композиторов. Благодаря им я убежден, что законы в человеческом сердце, в человеческом сознании зависят от того, что мы слышим. Я поступил в Театральный институт, а впоследствии стал там профессором. Работал в провинциальном театре, и меня пригласили в Большой театр. Вот я все это говорю, и получается, что лучше ХХ века не было. Но это моя судьба.

    Верность отцам

    РГ: Вы всегда были фаталистом?

    Покровский: Думаю, что это у меня от родителей. Может быть, это покажется странным, но я во сне встречаюсь и разговариваю с ними. Они были умны, благородны и,главное, - чисты в том плане, как мне самому хотелось бы быть чистым. Они всегда говорили, что я должен быть не показным человеком, а исполнительным. И главным исполнением жизни должно быть добро, покаяние, которое нам приносит вера в Бога. Дед мой был священником, митрофорным протоиереем. У него был приход на Варварке. Он был хорошим священником и очень хорошим дедушкой, потому что не навязывал мне свою идеологию, религиозность. Я сам наблюдал за ним и видел, что существование его очень добротно и привлекательно. Быть верным Богу - это большая радость для души человеческой. Этому я заразился у дедушки.

    Онегин и дьявол

    РГ: Но с таким "багажом" практически невозможно было существовать в сталинские времена.

    Покровский: Так называемая сталинская эпоха, на которую все теперь ссылаются, желая скинуть на нее все недуги, ошибки и прегрешения, не была для меня настолько страшной, чтобы мне пришлось что-то душить в себе. Конечно, я многого тогда не знал, не понимал, как почти все, но главное - я был занят своей любовью к опере.

    Нам повезло, потому что Сталин любил Большой театр. Он приходил на спектакли, садился в правительственную ложу. А это место было расположено так, что публика в зрительном зале не могла видеть вождя, он хорошо был виден только тем, кто находился в оркестровой яме. И достаточно было кому-то из оркестрантов моргнуть глазом, чтобы все на сцене знали: в ложе сидит Сталин. Я сразу догадывался об этом по тому, как начинал играть оркестр - еще лучше, шикарнее, еще значительнее.

    РГ: Сталин ведь не просто ходил на спектакли, но и придирчиво относился к актерам и ко всему Большому театру. От его реплики зависела судьба артиста.

    Покровский: Придирчивость у него была любительская, как бы свое мнение. У меня был нелепый случай, связанный с ним. Вместе с моим другом дирижером Кириллом Кондрашиным мы уже были на тот момент лауреатами Сталинской премии за вполне достойные спектакли. И вдруг мы решили, что найдем верный способ добиваться наград. Мы проделали глупейшую, как я теперь понимаю, штуку: поставили спектакль, посвященный жизни колхоза, с портретами, скульптурами Сталина. Мы были уверены, что Сталин будет доволен и нас еще больше начнут ублажать званиями и известными наградами. Но оказалось, что в середине первого действия, которое было посвящено прославлению Сталина, он покинул ложу. Потом уже нам рассказали, что он встал и спросил: "А когда будет "Пиковая дама"?" Это я запомнил на всю жизнь.

    РГ: Почему же тогда любовь к опере не оказала никакого облагораживающего влияния на сознание Сталина?

    Покровский: Это несопоставимые вещи: Сталин уничтожал женщин, детей, уничтожал ученых. Но ведь никто не запрещает дьяволу полюбить Чайковского и "Евгения Онегина".

    От мала до велика

    РГ: Как-то получается, что ваша жизнь проходила в жанре сказки, где герою во всем сопутствует удача. Даже на старте рядом с вами были не кто-нибудь, а Гнесины, Станиславский, Мейерхольд.

    Покровский: Да, это так. Всеми приятными мгновениями судьбы я обязан добрым и талантливым людям. До сих пор вспоминаю коллектив Театра оперы и балета в Горьком, где я поставил дипломный спектакль "Кармен", имевший огромный успех. Именно благодаря их любви и вере в меня я тогда осознал, что жизнь улыбается мне.

    РГ: Вероятно, имело значение и то, что вы присутствовали на репетициях "Кармен" у Станиславского?

    Покровский: Да, я был у него на репетициях, но, честно сказать, не слишком осознавал глубину той режиссерской мудрости, которая была в его речах. Я восторгался тем, что он - великий Станиславский стоит возле вон того стола, а я на расстоянии 10 метров стою около окна и вижу его воочию! Я преклоняюсь перед ним всю жизнь и я преклонялся перед великими певцами и композиторами, с которыми меня свел Большой театр. Это был уже второй счастливый круг моей судьбы. Помню, как я первый раз вошел на репетицию в Большой театр и все великие встали: Козловский, Барсова, Пирогов, Лемешев, Михайлов. Что я тогда чувствовал? Я чувствовал их великую внутреннюю культуру, которая строится на почитании человека человеком. Мы прекрасно работали вместе, это уже позже появились так называемые "непослушники", которые, став знаменитыми, начали высказываться, что я кровожаден, криклив на репетиции.

    РГ: А это было не так?

    Покровский: Я действительно был очень требовательным и научился этому, когда приобщался к таинствам репетиций Мейерхольда, Станиславского.

    Фрак или джинсы?

    РГ: Вам нравится, как работал Мейерхольд, но ведь он делал именно то, что вы не приемлете в режиссуре: перекраивал текст, менял персонажей, домысливал за автора.

    Покровский: Тут есть маленькое обстоятельство, которое нельзя забывать: Мейерхольд был выдающимся музыкантом. А те, кто переставляет сейчас, влезая в святая святых - музыкальную драматургию, не имеют зачастую понятия о музыке. Это сверхчувственный момент, который имеет принципиальное значение. В каком, например, состоянии оказался Онегин, когда увидел Татьяну на балу? Я много раз перечитывал это место у Пушкина и чувствовал, что здесь есть какое-то серьезное откровение. Онегин, увидев Татьяну, был пронзен: он вдруг понял, что такое жизнь, что такое мудрость и святость человеческого существования. И когда его заключительное ариозо поется с оркестром по написанным нотам, то тут своего мнения иметь нельзя. Здесь работает закон музыкальной драматургии. А не хочешь подчиняться, напиши свою оперу.

    Дым Отечества

    РГ: Опера все равно движется в сторону другой формы, не только потому, что появились другие технологии зрелища, но и потому, что оперный театр стал индустрией.

    Покровский: У меня как у старика есть своя точка зрения, и я не хочу с нее прыгать неизвестно куда. Не думаю, что индустрия - это благополучие для оперного театра. Мне кажется, что события, политика, коммерция - это все никак не связано с художественной частью оперы. Пугает другое: демонстративное уничижение нашей великой культуры. Новое поколение надо нацеливать на уважение к русской культуре. Потому что культура есть охрана и вера в Отечество. И если мы из классического произведения будем вытягивать разговорный анекдотец, мы начнем так же и мыслить. Изменяя Пушкину, почему не можем изменить и себе?

    "Война и мир"

    РГ: Но что-то страшное случалось в вашей жизни?

    Покровский: На заводе, где я работал, произошла авария. Я потерял сознание и когда стал приходить в себя, то услышал слова, которые никогда не забуду. Кто-то спрашивает: "Скажите, а он видеть будет?" А другой отвечает: "Ну да - видеть! Хотя бы дышал - и то хорошо". Я понял тогда, что мне пришел конец. Это было страшно. А потом оказалось, что я чудом выжил.

    РГ: Этот случай потряс вас сильнее, чем уход из Большого театра?

    Покровский: Уход из Большого театра для меня не был страшен. Я уходил в свой театр. А чтобы создать свой театр, надо иметь нахальство. Я до сих пор таких нахалов не вижу. Только Бертман создал свой "Геликон". Произошло все потому, что многое из того, что в Большом театре стало делаться, было мне не по вкусу. Я ушел из Большого театра довольно вызывающе: я подал заявление об уходе, что не желаю работать в театре, который, я придрался к случаю, игнорирует русский язык. Ведь всегда весь репертуар в Большом театре исполнялся на русском языке. А в тот момент появилось много гастролеров, которые потребовали, чтобы все оперы исполнялись на языке, на котором они написаны авторами оперы. Меня это страшно возмутило, и я решил бросить Большой театр к чертовой матери. Сейчас это кажется смешным, потому что я режиссер Камерного театра, который  ездит по всему миру, а значит, обязан петь все спектакли на том языке оригинала.  Так что я  в дураках. Но каждый может делать ошибки.

    РГ: А почему вы не приняли участия в последней постановке "Войны и мира"?

    Покровский: С "Войной и миром" у меня давние душевные связи. Эта опера - счастливый момент всей моей жизни, потому что я получил ее клавир из рук самого Прокофьева и Самосуда. Я горжусь, что первый поставил эту оперу и получил за нее Сталинскую премию. Горжусь, что ставил ее на глазах композитора, который сидел на репетициях со своей женой и говорил мне: "Браво! Молодец!". Горжусь, что по моей просьбе Прокофьев написал вальс и арию Кутузова. И вдруг сейчас мне снова предложили поставить. Я не смог отказать Ростроповичу и сказал: да-да. Но потом задумался: а стоит ли? Не будет ли это провалом после моего старого успеха? Так бывает в течение карьеры, когда думаешь: "Уж лучше я не буду повторять, а то провалюсь". Я провел одну репетицию, поговорил с артистами, исполнявшими главные роли. Восторга от этого не испытал. Потом почувствовал, что в театре происходят вещи для меня чуждые, я не сужу - хорошие или плохие - чуждые. Я сказал Ростроповичу, что вряд ли буду ставить. Не сговариваясь, решили мы в это дело не вмешиваться. Мы никому обид не наносили, да и нам не наносили, по-моему. Так судьба решила. А судьба всегда решает очень правильно и счастливо для нас.

    Тайна жизни

    РГ: Матильда Кшесинская,  будучи в преклонном возрасте, открыла Сержу Лифарю секрет жизненного успеха: «Надо уметь читать знаки судьбы». Что скажите?

    Покровский: Моя судьба в том, что однажды  Самосуд сказал в Большом театре, что есть такой хороший режиссер в Горьком, и меня вызвали телеграммой в Москву. А когда я пришел впервые в кабинет к директору Большого  театра, главный дирижер  позвонил кому-то и сказал: "Сергей Сергеевич, у нас появился режиссер, который сможет поставить "Войну и мир". Не покажете ли ему клавир?"  Вечером Сергей Прокофьев сам(!) играл мне фрагменты "Войны и мира".  В это же самое время Самосуда сняли с должности главного дирижера, и он уехал в Ленинград. Постановка в Большом театре сорвалась. Но не судьба ли, что он решил ставить  "Войну и мир" в МАЛЕГОТе и вызвал меня в Ленинград? И премьера состоялась. Так развиваются события жизни. Чему быть, того не миновать.
     
    РГ: Чем еще вы увлекались в жизни, кроме оперы?

    Покровский: У меня никогда не было хобби. Только  опера и моя семья. Сначала родители, дедушка, сестра. Потом дети,  моя дорогая жена Ирина Ивановна Масленникова. Мы с ней много лет вместе. И я чувствую себя спокойно только потому, что она рядом со мной.

    Поделиться