18.03.2005 00:10
    Поделиться

    Впервые издана переписка Цветаевой и Пастернака

    Марина Цветаева. Борис Пастернак. Души начинают видеть. Письма 1922-1936 годов (Издание подготовили Е.Б. Коркина и И.Д. Шевеленко). М.: Вагриус, 2004.

    Среднестатистическая реакция на эту книгу такая: Цветаева, Пастернак - да ведь мы же это уже читали!.. Нет, вы читали другое. Классической стала переписка трех поэтов - Райнера Марии Рильке, Цветаевой и Пастернака, - опубликованная в конце 1980-х годов и не раз переиздававшаяся. Книга, которую только что выпустил "Вагриус", - новая, три четверти опубликованных здесь писем лежали под спудом в Российском государственном архиве литературы и искусства (РГАЛИ) вплоть до 2000 года. Подготовившие это издание Ирина Шевеленко и Елена Коркина проделали работу, масштаб и сложность которой может оценить даже неспециалист. Если письма Пастернака Цветаевой большей частью сохранились, то чемоданчик с цветаевскими письмами, который бережно возила с собой, не выпуская из рук, одна музейная сотрудница и большая почитательница Цветаевой, однажды уехал в вагоне электрички забытый. Найти его не удалось. И узнать, что Цветаева писала Пастернаку, доподлинно невозможно. Однако, по счастью, Цветаева имела старомодную привычку писать черновики самых важных для нее писем, благодаря черновикам общий контур ее обращений к Пастернаку сохранился, а еще с части писем были сняты копии - именно черновики и копии и помогли реконструировать переписку.

    Цветаева и Пастернак по-настоящему открыли друг друга лишь в 1922 году, когда Цветаева жила в эмиграции, Пастернак - в России. Эта книга необыкновенно точно названа - "Души начинают видеть" - первая часть переписки оставляет ощущение, что тебя допустили до тайны духовного свойства. Это общение не людей с плотью и кровью, но мистическая перекличка их живых душ, мир свободных сущностей, снов, видений, прозрений, ничего не ведающий о путах земного бытия. "Мой любимый вид общения - потусторонний: сон. Письмо как некий вид потустороннего общения", - пишет Цветаева. "Однако при Вашей исключительной подлинности, - мне с Вами переписываться не легче, чем с самим собой", - откликается Пастернак.

    Лишь со временем, сквозь стихи и сны стали проступать очертания их реального быта - тяжкого, полунищего у Цветаевой: "День: готовлю, стираю, таскаю воду, нянчу Георгия (5 1/5 месяцев, чудесен), занимаюсь с Алей по-французски, перечти Катерину Ивановну из "Преступления и наказания", это я". Нервного, скудного, полного обязательств, семейных неурядиц и тягот советского режима - у Пастернака. При этом сказать, что поэты, оба склонные к романтике, бежали в переписку от повседневных забот, было бы неточно - в том-то и дело: в обыденной жизни, среди тазов и газет, сообщающих об очередной смертной казни, они жили так же, как писали, - напряженно и вдохновенно, ни от чего не отворачиваясь, все принимая, разделенные тысячами километров - рядом друг с другом. Называли друг друга "родной", "родная" - дав нам образец идеального общения и идеальной любви.

    Лазарь Лазарев. Записки пожилого человека. М.: Время, 2005.

    Старейший критик современности Лазарь Лазарев, долгие годы работавший в "Литературной газете", затем возглавлявший один из самых достойных в свое время журналов "Вопросы литературы", знал очень многих. Его воспоминания рассказывают о встречах с Виктором Некрасовым, Константином Симоновым, Борисом Слуцким, Булатом Окуджавой, Алесем Адамовичем, Андреем Тарковским, Василем Быковым.

    Понятно, что невеселый портрет эпохи, когда высокое качество стихотворения становилось препятствием к его публикации, когда ЦК КПСС не оставлял литературу без внимания, в этой книге тоже дан.

    "Лакирую/ действительность/ - Исправляю стихи, /Перечесть - удивительно - /И смирны и тихи. (...) /Чтоб дорога прямая /Привела их к рублю, /Я им руки ломаю, /Я им ноги рублю..." - приводит Лазарев стихи Слуцкого, чья жизненная история, кстати, звучит особенно трагично: годы постоянной ломки отозвались в итоге тяжкой душевной болезнью, от которой Слуцкий не оправился до последних дней. Драгоценны и свидетельства о последних годах жизни Василя Быкова, вынужденного стать изгнанником - его печальные письма из Финляндии и Праги процитированы в книге. Но поражает в воспоминаниях Лазарева не только "историческая" составляющая. Поражает то, с каким внутренним достоинством Лазарев вспоминает о чем бы и ком бы то ни было - без озлобления, без чувства мести, часто даже не упоминая имен обидчиков.

    Его дар - неосуждение. Это особенно хорошо заметно по очерку, посвященному Константину Симонову. Говоря о Симонове с искренним пиететом, ценя его за честность, обязательность, четкость и талантливость, Лазарев столь же спокойно пишет и о симоновской преданности Сталину, которой писатель не изжил и после ХХ съезда, и о статьях писателя, критикующих с охранительных позиций друзей по литературному цеху. Из песни слова не вычеркнешь, а если стихам и фактам отрубать руки и ноги, получатся уроды. Очень честная, добрая и ясная книга.

    Вальтер Беньямин. Маски времени. М.: Симпозиум, 2004.

    Немецкий философ, теоретик культуры, автор парадоксальных эссе о литературе, впрочем, возразил бы против подобного исторического подхода к литературе. В одном из эссе, вошедших в представляемый нами сборник, "История литературы и литературоведение" (1931) Беньямин пишет о том, что настало время изучать общественную судьбу произведения, его восприятие современниками, его переводы и славу: "Ведь речь идет не о том, чтобы представлять произведения литературы и связи с их временем, а о том, чтобы в том времени, в котором они возникли, представлять то самое время, которое их стремится познать, то есть наше время". Призыв философа был услышан - в 1960-е годы в немецком литературоведении родилось целое направление, рецептивная эстетика, с авторского замысла сместившая внимание на читателя и его восприятие текста.

    Посмотреть вокруг - вот, в сущности, что предлагает читателю и Беньямин. Центральное эссе книги о Шарле Бодлере именно так и построено: образ Бодлера дан во множестве отражений - жизнь парижской толпы, баррикады французских рабочих, исчезающие газовые фонари, архитектурное обновление города, алчные кредиторы, преследующие поэта, - десятки зеркальных осколков, в которых Беньямин пытается увидеть образ поэта, десятки кремнистых камешков, из которых высекались его строки... Проникновение в мир мысли и наблюдений Беньямина очень непросто, овладение его методологией вряд ли невозможно, однако от вершин, на которые он заводит с ее помощью читателя, приятно кружится голова: Беньямин действительно открывает бездны.

    Валентин Воробьев. Враг народа. М.: Новое Литературное обозрение, 2004.

    Основное свойство этой книги - пестрота. И неспроста: автор ее - художник, яркими мазками нарисовавший собственную жизнь.

    Военные годы на оккупированной немцами Брянщине - "Я любил спать под бомбами. Я помню запах ячменного кофе и хруст подкованных сапог. У нас квартировал немец, артиллерист Бруно" - послевоенное детство, учеба в купеческом Ельце: "Деревянный, мещанский дом в один этаж на каменном фундаменте углом выпирал в городской сад, где мы танцевали по вечерам", затем переезд в Москву, богема 1960-х, подвал-мастерская, в которой жили и безумный гений Анатолий Зверев, барачный поэт Игорь Холин, куда заходили и друзья-художники, и дипломаты, покупающие русское авангардное искусство. Стихи, картины, игры в рифмовку - пир во время чумы, описанный крепким русским слогом. Стиль Воробьева вызывает воспоминание о прозе орнаменталистов - и если бы не его книга, можно было бы решить, что так ярко, ядрено, цветисто писать сегодня уже невозможно.

    Мемуары Воробьева охватывают почти полувековую историю русского искусства - начиная с 1950-х и до сегодняшних дней. Московская богема сменилась парижскими пейзажами и улочками, по которым ходили в одно с Воробьевым время Алексей Хвостенко, Эдуард Лимонов, Илья Кабаков, Юрий Мамлеев, чьи быстрые портреты также даны здесь. Воробьев не подытоживает, не обобщает, не философствует и не анализирует, его дело - зарисовки, и он отлично с ним справляется.

    Поделиться